Современникам Свифта, интересовавшимся лишь злободневной стороной памфлета, не удалось бы это понять.
Но не удалось понять и многочисленным биографам и комментаторам, то есть тем из них, кто, находясь в плену предвзятой концепции, увидел в этом памфлете лишь то, что заранее хотел видеть.
Возникают, однако, некоторые недоумения.
Защита лорда Сомерса, впоследствии барона Сомерса Эвелхэмского, занимающего ныне важнейший государственный пост лорда-хранителя печати и лорда-канцлера и обвиненного в 1700 году палатой общин в проступках, идущих во вред государству, – что общего это имеет с гуманизмом? Защита Чарльза Монтегью лорда Галифакса, канцлера казначейства, обвиненного одновременно с Сомерсом в тех же поступках, – что общего это имеет с гуманизмом? Защита Эдуарда Рессела герцога Орфордского, обвиненного одновременно с первыми двумя, – что общего это имеет с гуманизмом? и неужели может Свифт со всей серьезностью и искренностью сравнивать Сомерса с Аристидом, Монтегью с Периклом, Рессела с Фемистоклом? И не правы ли те, кто уже в момент опубликования памфлета считал, что анонимный автор хочет сделать политическую карьеру, защищая вождей могучей партии вигов; не правы ли те из биографов Свифта, кто уже с полным знанием дела и учетом всех обстоятельств формулировал соблазнительное утверждение (Теккерей), что этой брошюрой Свифт попросту предложил свое перо на службу партии, уподобляясь, по словам Теккерея, средневековому брави? Вот видит Теккерей своим взглядом художника образ безвестного священника, снедаемого жгучим честолюбием, с лихорадочным нетерпением ожидающего в своей ларакорской дыре момента, когда он – нищий, одинокий, жадный, беспринципный – бросится в битву за власть – богатство – славу, битву, в которой может он выиграть все, потерять – ничего!
Защитить эту гипотезу слишком легко, так легко, что не нужно и защищать: такой внешне убедительной, очевидной она кажется… Но как опровергать ее? Одним лишь методом: внимательно читая памфлет о «Раздорах» с учетом политической ситуации эпохи.
Что же знал Свифт о политической ситуации в момент его выступления на сцену? И что видел он за внешними ее очертаниями?
Нелепо было бы приписывать ему наш взгляд на переворот 1688 года, подведший итог бурным классовым схваткам середины века, знаменовавший приход к власти «дельцов из кругов крупных землевладельцев и капиталистов».
Но доктор богословия, ларакорский священник, выдающийся политический мыслитель Джонатан Свифт, умевший, как никто из современников, видеть основное и главное через покровы внешнего и случайного, мог он интуитивно догадываться о моральном смысле событий своей эпохи? Мог он догадываться – и догадывался, есть тому прямые доказательства, – что эти двенадцать лет (1688–1700) – годы дележа добычи между основными группировками, пришедшими к власти. Обильна была эта добыча: конфискованные в Ирландии и Шотландии земли приверженцев Стюартов – ликвидированной наконец династии; плоды значительно возросшей внешней торговли: ризвикский мир, так укрепивший международное положение Англии, открыл широкий доступ английской мануфактуре на континент; прибыли предприятий, работавших на войну; доходы со столь усилившегося кредитования государства банкирами Сити – все это входит в добычу.
И мог он понять и увидеть – для этого и не нужно было могучего зрения Свифта, – что дележ добычи чреват ожесточенной борьбой, яростными столкновениями, громом безжалостных битв.
И мог он увидеть и понять, что с полей сражений перенеслась эта новая, злобная война под порталы лондонской биржи, расположенной так неподалеку от собора св. Павла; в приземистое, мрачное здание Английского банка, возникшего на деньги нуворишей из Сити в 1694 году и сразу занявшего положение арбитра политики; в этот знаменитый четырехугольник, образуемый с трех сторон узкой, но длинной улицей Чэндж-Аллей – Биржевая Аллея – и с четвертой стороны Ломбард-стрит, любимое место «черной биржи»; тут – центр спекулятивной горячки Лондона – Англии – континента, тут, где расположились кофейня Харрауэя, и Биржевая таверна, и Кроун Элхоуз, и банкирские дома «Единорога» и «Кузнечика», в начале века объединившиеся под фирмой «Стон и Мартин» и приобретшие ввиду расширения дел соседнее владение, гордо названное в феодальную эпоху «Три скрещенных кинжала»; в этих извилистых, узких и грязных переулках Сити вступали друг с другом в поединки – не на скрещенных кинжалах, а на звонких гинеях – бароны акций и лорды векселей; тут хватала за горло, душила Новая Ост-Индская компания, детище Монтегью и вигов, старую компанию, казавшуюся столь неодолимой: в час пополудни 14 июля 1698 года в Мерсерс Холл на Чипсайде началось грандиозное сражение – подписка лондонских купцов и лондонской знати на основной капитал новой компании; опережая друг друга, теснясь и толкаясь, врывались почтеннейшие люди Лондона – Англии в узкую дверь, держа в руках сумки, кошелки, кошельки, в которых теснились, воинственно перезванивая, золотые гинеи, дублоны, дукаты, луидоры, цехины, – шестьсот тысяч фунтов было внесено клеркам компании в несколько часов в обмен на акции, – и волнение и ярость участников битвы в Мерсерс Холл, уступало ли оно волнению и ярости участников битвы под Мэрстон-Муром и Бойном? Мог присутствовать при этой битве Свифт, придя пешком из Мур-Парка в Чипсайд, мог прочесть отчет о битве в «Лондон-Газетт»… И конечно, мог понять ее смысл и значение.
И конечно, мог он понять, что подводятся итоги битвам золота, находят результаты свое политическое выражение в стареньком, неприглядном здании в округе Вестминстер, под аркой Кингсгэйта – «Королевской калитки», где заседают в расписных, длинных и узких залах палата лордов и палата общин, где восседает лорд-канцлер на «мешке с шерстью»: шерсть – символ богатства Англии.