И еще через два месяца, когда Сент-Джон пожаловался, что Свифт откровеннее с Харли, чем с ним:
«Я ответил, что достаточно часто посредничаю между ним и Харли и говорю каждому из них одно и то же. Я прибавил, что давно знаю, что такое мое поведение – самый верный путь, чтоб быть отосланным назад в Ирландию к моим ивам, но не обращаю на это никакого внимания, если только сумею оказать стране услугу, борясь за их единство. Я напомнил ему, как часто я говорил ему, Харли, Харкуру, всем вместе, что все зависит от их единения, и как я хочу, чтоб они любили друг друга, и каждому из них указывал, что говорю это не случайно, и я уверен, что сумею разрешить этот вопрос. Я выполняю честную миссию, зная, что она не принесет мне ни хвалы, ни выгоды».
Честную миссию. До какой же степени ослепления нужно было дойти, чтоб не увидеть: наивная до… глупости миссия.
В конце 1712 года Свифт уже не так красноречив, не так наивен:
«Снова и снова я способствую примирению этих господ – один бог знает, как долго это может длиться». «Мне не нравится ход общественных дел, и если б мне предстояло остаться здесь дальше, чем я имею в виду, я бы погубил себя попытками все это исправить. Невозможно спасти людей помимо их воли, и я уже отдал достаточно сил, примиряя, починяя, ставя заплаты».
Печально на душе у портного-опекуна!
Но не должна ли в ярость превратиться эта печаль, когда недели через две после этой записи слышит Свифт сказанную ему Генри Сент-Джоном виконтом Болинброком фразу, сказанную походя, с веселой, обезоруживающей откровенностью:
– Вам лгут, доктор Свифт, разве вы не понимаете, что все мы вам лжем!
Но в этот момент, в самом конце 1712 года, Свифту не до ярости. Ибо именно в этот момент так остро, как никогда раньше или после в своей жизни, вдруг чувствует Свифт, что он, великий благодетель, могучий опекун, просто очень беспомощный человек…
Но если этот беспомощный человек – очень большой человек, не будет ли уместным какое-то более сильное определение?
Свифт нашел это определение.
Для камердинера не существует героя.
Гёте
Конечно, для камердинера не существует героя; но не потому, что герой не герой, а потому, что камердинер – камердинер!
Гегель
Радостное, оживленное возбуждение захватило маленький домик, расположенный на уединенной дублинской уличке, против церкви Сент-Мэри, где живут в одиночестве две женщины – мисс Эстер Джонсон, тридцатилетняя, но кажущаяся еще очень молодой со своей тонкой девичьей фигурой, большими, черными, грустными глазами и прекрасными густыми волосами, и круглая, веселая старушка, ее компаньонка, мисс Дингли. В руке у мисс Дингли большой плотный пакет с печатями и штампами, только что прибывший из Лондона.
– Будем сейчас читать, дорогая Эстер?
– Нет, нет, Дингли, как всегда, вечером, когда никто не сможет помешать…
Поздний вечер. Спокойная, мягкая тишина. Не мигают свечи в колпачках. С ласковым ворчанием пожирает угли пламя камина. Эстер в ночном халатике, с распущенными волосами глубоко уселась в большом кресле, поджав ноги, внимательно вглядываясь в огонь. Мисс Дингли, аккуратная и затянутая, по другую сторону стола, в таком же кресле. На столе – пакет и разрезальный ножичек.
– Что ж, начнем, – тихо вздохнула Эстер.
Мисс Дингли взяла ножичек, бережно, почти благоговейно взрезала пакет. На стол выпали восемь-десять листков плотной, хорошей бумаги с ворсистыми краями, густо исписанные с обеих сторон властным, настойчивым почерком. Листки были перенумерованы. Дингли взяла, подняла первый листок, приблизила его к глазам, вооруженным очками. Эстер вся как-то подобралась, напряглась, полуоткрыла губы. Старческим, но еще четким голосом мисс Дингли прочитала:
«Лондон, января 4-го 1711. Я был сегодня в Сити, где и пообедал, и своими собственными прекрасными ручками передал мое двенадцатое в почтовую контору, возвращаясь в девять часов домой. Я обедал с людьми, о которых вы никогда не слыхали, да и не стоит вам о них слышать – с авторшей и типографщиком. Затем я совершил прогулку для моциона и к одиннадцати лег; и все время, пока я раздевался, я болтал в воздух всякие забавные пустяки, как будто бы вы тут рядом, и опомнился лишь тогда, когда улегся».
Был уже третий час ночи, свечи догорали, пламя в камине умирало под густым слоем пепла, когда мисс Дингли усталым, но еще четким голосом дочитывала последнюю фразу последнего листка тринадцатого письма. Всего их было получено в маленьком домике на уединенной дублинской уличке против церкви Сент-Мэри – за период с октября 1710 года и по июнь 1713 года – шестьдесят пять…
А в одном из них, в тридцать четвертом – было оно начато 3 ноября и закончено 17 ноября 1711 года, – прочла Эстер Джонсон сначала про себя и затем повторила – дважды, трижды – прерывающимся голосом короткую, странную фразу:
«Я беспомощен, как слон…»
Эстер всплеснула руками. Нежно-смуглая кожа ее порозовела, глаза расширились, вопрошающие, изумленные…
…Конечно, она знает, доктор Свифт, Джонатан, ее учитель, ее любимый, он могуч, он велик, он единственный – как слон. Она это знает давно, уже много лет, но как странно – она никогда этого не думала, – значит, беспомощен слон!
Полтора десятка больших и малых памфлетов, среди которых такое объемистое сочинение, как «История Утрехтского мира», писавшееся Свифтом около двух лет; тридцать три номера «Экзаминера», статьи в других журналах; громадное количество сатирических стихов; редактирование памфлетов и статей других журналистов – такова литературная деятельность Свифта.